Г. Ефремов
Не совсем стихи

МЫ ЛЮДИ ДРУГ ДРУГУ
Литва: будни свободы 1988-1989

*

Составляя эту политическую хронику, я, естественно, стремился по возможности сжато и точно показать события, в которых мне довелось участвовать. Ещё хотелось передать не только свои впечатления, а представить читателю некую целостную картину общественной жизни в Литве той поры. Поэтому в качестве основных источников я привожу двуязычные издания: газеты, листовки, бюллетени, доступные как литовским, так и русским читателям. Во времена, вроде тех, что я описываю, доступность информации – одно из главных её достоинств.

Это были годы, когда со-стояние (именно: совместное, всеобщее стояние на месте) вдруг перешло, перепрыгнуло в со-движение Sąjūdis» дословно означает со-движение, совместно осознанный общий подвиг), окоченелость сменилась лихорадкой. Этот жар, подскок политической температуры свидетельствовал не только о внешнем воспалении, но и о внутреннем воспламенении общественного организма. К омертвелым зонам державного,  имперского существа устремилась свежая кровь. И я на примере Литвы попытался исследовать фрагмент общей политической кардиограммы.

*

ВСТУПЛЕНИЕ

Тот, кто пережил трагедию, – не был её героем.
С.-Е.Лец1

В конце 1987 года журнал «Литва Литературная», впоследствии переименованный в «Вильнюс», заказал мне статью о внутрилитературных межнациональных отношениях. Это было общее задание. Менее глобальная просьба состояла вот в чём: рассказать читателям журнала, каким образом я попал в Литву и почему так надолго. Статья была написана и вручена редакции журнала весной 1988 года. Потом случились – пошли чередой – события, надолго отвлекшие меня от чисто литературной работы, от благополучной регулярности газет и журналов. Та работа так и не была опубликована. Мне кажется, она вполне годится как необходимое вступление в эту непричёсанную книгу.

*

Я очень долго не хотел понимать: что такое национальная принадлежность. И сейчас, когда мне на людях или наедине с собой требуется обозначить себя, отвечаю: я москвич. В детском саду, во дворе, в школьном классе – мы все считались москвичами, хотя вне этого малого бесправного социума многие из нас превращались, возвращались в армян, татар, немцев, евреев, латышей.

Совсем недавно, после очередного всплеска чьего-то национального возрождения, один почтенный разгневанный гражданин прикрикнул на меня: «Да какой вы русский!»

Никакой я не русский. Во мне есть еврейская, грузинская и польская кровь. С Россией меня связывает язык, на котором я думаю, говорю и пишу. Ещё – земля, на которой я родился. Ощущение причастности к её грозной, чудовищной судьбе. Не думаю, что найдётся сила, которая оторвёт меня от родины.

Ни в раннем, ни в относительно зрелом возрасте мне не пришлось столкнуться с жестокостями наивного, бытового национализма или шовинизма: жидом не обзывали, грузином не дразнили. Принимали, словом, за русского. Я неплохо замаскировался: невнятная внешность, фамилия матери (она полурусская-полугрузинка), определённая грамотность... В те лучезарные годы мало кто интересовался моим еврейским отчеством. Повторюсь: я был и остался москвичом. В годы моего детства и отрочества Москва ещё сохраняла некоторые черты русского города.

Я мог бы назвать себя русским ещё и потому, что вырос в семье учителей русского языка и литературы. Мои родители любили и любят русское слово беззаветной, непоказной любовью, умеют делиться этой страстью и пользуются стойкой ответной привязанностью многочисленных учеников.

Мне посчастливилось общаться с Корнеем Ивановичем Чуковским. Мои банальные рифмованные и нерифмованные упражнения он оценивал по-разному, но ни разу не усомнился, что они написаны русским. Я бывал в доме Марии Петровых, и она, кажется, не считала, что принимает у себя иностранца...

Видимо, я всё-таки русский. Но я не патриот – это точно. Для патриота, в привычном для меня понимании, национальные притязания – прежде всего. А мне всю жизнь представлялось, что справедливость – главнее. А ещё выше (как писал Довлатов) – великодушие, милосердие.

Ненадолго вернусь к отрочеству – в середину 60-х. Нида. Ясное и ветреное лето. Радости свежего, первого осознания себя взрослым. И – любовь, которая привела меня к Литве уже насовсем.  Я и до этого с мамой часто бывал у моря, заезжал в Вильнюс. И, конечно, мы были по-своему привязаны к этой стране.  Но тогда во мне случилось нечто важное, поворотное. Я полюбил человека, который не любил, не любит и не полюбит меня, – теперь об этом можно сказать с уверенностью. И мне открылось: пусть я для неё чужой, но она для меня – нет, и потому – мы не чужие друг другу. И стало неважно, ответит ли юная белокурая женщина на мою страсть. Всё это несущественно, ведь она есть на свете, есть народ, к которому она принадлежит, есть земля, которую она и её родные называют своей... И я могу служить благу этой страны, этой земли – насколько буду в силах. Я стал учиться языку, покупать газеты, потом журналы и книги. Был в Москве такой киоск на площади Свердлова – «печать союзных респрублик».

Тогда-то я стал писать и переводить. Началось всё летом 1966-го. Мы оказались вместе с Рутой в одном доме отдыха и очень скоро подружились. У девушки была поразительная пластика – стоило один раз увидеть её танцующей, и шансов уцелеть уже не было. Я долго не знал, как объясниться. Помог случай. Я получал ежедневно по 2-3 письма, а Руте никто не писал. Она иногда злилась на меня за это. И как-то я говорю: «Подожди, тебе тоже напишут». И отправил ей длинное взволнованное письмо с прозаическими признаниями и со стихами о бушующей во мне страсти. Я сам видел, как она взяла конверт с «почтового» столика в холле. Потом тянулись три ужасных дня, когда Рута молчала, а я сгорал от ожидания. Не выдержал и спросил, как ей письмо. «Хорошее письмо, – ответила она. – Ты пиши, у тебя получается».

Жил я тогда единственной мечтой – покончить со средним образованием и уехать в Вильнюс, поближе к Руте. Зная о моих планах, Давид Самойлов, давний друг моих родителей, напутствовал: «Обрати там внимание на такого Мартинайтиса. Это настоящий поэт, но его пока мало знают».

«Да, мне повезло в этом мире». В Вильнюсе – в первые же недели моего студенческого ученичества – я познакомился с Марцелиюсом Мартинайтисом и Йонасом Стрелкунасом, тогда же узнал их стихи, редко и мало печатаемые. Ощущал ли я какой-то барьер, отстранённость, отчуждённость литовцев (не каких-то усреднённых литовцев, а тех, к кому меня тянуло и тянет)? Нет. Скажу определённее. Культурная, творческая, духовная атмосфера Вильнюса представлялась мне более плодотворной и здоровой, чем тогдашняя московская. Меньше искрящего напряжения, зато больше тишины, сосредоточенности и озона. Но эту атмосферу ещё предстояло усвоить и понять, насколько целебен или вредоносен для меня её состав...

Сдержанно-приветливый литовский город, одно упоминание имени которого приводит поляков к трепету, этот северный Иерусалим, давший кров множеству русских, - приютил и меня.

Мы были беспечно молоды! Жить бы да радоваться. Но время подступило затхлое и тёмное. Такое же, как та осень 1969 года. Позади был процесс над Синявским и Даниэлем в 1966-м (с сыном Ю.М.Даниэля я учился в одной школе, дружил и дружу, так что событие не прошло стороной), Чехословакия в 68-м и много другого. А впереди, казалось, не было вообще ничего. Кроме зимы.

В Литву я приехал, нагруженный самиздатом: романами Солженицына, статьями Лидии Чуковской, воззваниями Анатолия Якобсона, прозой Марченко и Шаламова и т.д. Самым большим криминалом была «Хроника текущих событий» – информационный бюллетень о беззакониях в СССР, т.е. в Литве тоже. Сейчас изумляюсь, как долго никто не «стучал» на меня. Но всякому везению есть предел. Весной 1970 года вильнюсский КГБ принялся за меня и мою семью, и не только за семью: таскали на допросы однокурсников, товарищей и подружек, запугивали преподавателей, изымали стихи и любые записи. Мы уехали в Москву, где всё-таки легче раствориться, и выиграли два-три относительнол спокойных года.

В Москве тем временем возобновился выпуск «Хроники текущих событий», прерванный обысками, арестами и иными угрозами. «Хроника» молчала почти два года, а когда возродилась, мне доверили работу над рубрикой «События в Литве». Событий, увы, хватало: самосожжение Ромаса Каланты и последовавший за этим разгром демонстраций 1972 года, беспрерывные гонения на католическую церковь, издевательства над бывшими политкаторжанами, пытавшимися вернуться к нормальной жизни в Литве после десятилетий истребительного труда.

Мне и ещё двум моим соратникам несказанно повезло: гребень, проходивший не раз и не два над самыми нашими головами, нас не захватил. А потом времена постепенно стали смягчаться.

*

В начале восьмидесятых мне удалось купить хуторок возле озера, в 50 километрах на север от Вильнюса. Вокруг – перелески и холмы, и только один сосед на горизонте. Я жил семь лет в относительном покое, а летом 1988-го грянула революция. Обстоятельства увели меня из отшельничества – в толпу, от моего безлюдного пейзажа – на проспекты и площади. Полтора года я провёл среди руководства «Саюдиса», готовил и выпускал две газеты – «Возрождение» и «Согласие». Потом затосковал и ушёл. И в деревню свою уже не смог вернуться. Возникшая пустота переполнила меня каким-то заунывным гулом, постоянно напоминавшим о вине и расплате. Потом боль понемногу утихла.

К счастью, Литва не оттолкнула меня. Сейчас в моём окне – другое поле и другое озеро, а за оградой слышится знакомый литовско-польский говор, обычный в этих краях. Здесь всё – медленно, и никто никого не расталкивает.

Есть ощущение, что огромная вековая боль если не улеглась, то утратила остроту и обрела даже привкус сладости.

Самойлов писал:

Люблю тебя, Литва! Старинная вражда
Остыла – и мечи давно добыча ржави.
Нас повела одна неверная звезда
И повелела жить в одной державе...

Теперь нет ни вражды, ни державы. А звезда осталась.

*

Йонас Стрелкунас рассказывал, как при немцах у них в деревне прятались русские беженцы. «Вы чудесный народ. Вы не боитесь показаться глупыми и смешными!» Это один из любимейших моих поэтов, тоже ранняя страсть и, смею надеяться, не слепая...

Я тогда только начал переводить Стрелкунаса и сразу поразился, как болезненно и требовательно он любит родину. Эта любовь, свойственная не ему одному и чуждая восторженному исступлению, проявляется честно и просто, для её созревания не нужна ничья помощь, не требуется ничьё противодействие. И ещё это чувство – как у взрослого брата – к младшей сестре. Хотя и в Литве – множество профессиональных патриотов. Но ведь я говорю о поэтах, даже и не сочиняющих стихи.

Марцелиюс Мартинайтис (устами неповторимого Кукутиса) высказал этот необъяснимый восторг: «Как похожа Литва на Литву!»

В общем-то, любое сочинение в любом жанре – это попытка объясниться.

Я когда-то увлёкся Литвой. Потом это стало любовью, которая сопровождает меня всю мою жизнь, которая определила всю мою жизнь. Когда мне говорят, что влюблённые склонны приукрашивать предмет своей страсти, – я молчу. И молча повторяю вслед за Григорием Померанцем:

«Способность зачаровываться – это, по-моему, великий и светлый дар, что-то от дара вечного детства, без которого не войти в царство. И миллиона злодеяний не было бы без этой способности (смотря какая чара захватит). Чувствительность к чаре – великий крест для зачарованных и великий соблазн: заманить, увлечь, утопить в своей страсти.

Зачаровываемость – это ранимость такая же страшная, как гемофилия, как для юродивого – его способность впитывать в себя чужие помыслы и мучиться чужими болезнями. Жертвы этих даров, как бы они ни падали, куда бы они ни падали, – выше рассудочного суда.

Но есть высший суд, перед которым и они виноваты. Нет ни виновности, ни невиновности: есть совиновность.

И каждый из нас, – потерявший себя, не нашедший себя, – виноват в том, чтó будет завтра. Становится одним из преступников, подготовивших завтрашнюю катастрофу».


1 далее – эпиграфы без указания авторства принадлежат перу польского мудреца Станислава Ежи Леца (цит. По книге «Непричёсанные мысли», М., 1978, пер. Вл.Россельса)