Г. Ефремов
Не совсем стихи

МЫ ЛЮДИ ДРУГ ДРУГУ
Литва: будни свободы 1988-1989

Глава двадцатая
ПОСЛЕДНЯЯ ЖИЗНЬ

Я не считаю, что обладатель одной души — мелкий собственник

Эта книга обрывается — так обрывается луч карманного фонарика, когда направляешь его вверх, чтобы разглядеть небо, а свет натыкается на плотную, реальную, туманную темноту. Так обрывается внезапно ручей, утекая в свои подземные капилляры. Так обрывается вдох, когда холод­ная болевая игла вдруг прокалывает сердце...

Продолжать эту книгу я не могу и не должен. Мало того, что «политика — это камень на шее литературы» (Стен­даль, «Красное и черное»), и камень этот пригнул мою го­лову к земле так низко, что я почти перестал различать ли­ца. В апреле-мае, когда я отошел от активной работы в Дви­жении, случился какой-то переворот в центральной прессе — и о Литве начала писать чуть ли не каждая газета. Не скажу, что это писание было взвешенным, но уж во вся­ком случае оно было обильным. И по другой причине я дол­жен замолчать. Информация, которой я стал с тех пор рас­полагать, доступна каждому, и в моем изложении теряется хотя бы фактическая уникальность. С середины 1989-го события в Литве стали достоянием гласности.

Знаю, что мой уход многие склонны считать бегством, чуть ли не дезертирством. Пусть так. Думаю, что я бежал из тюрьмы, которую сам для себя построил. Суетная, сумасшедшая, площадная жизнь напоминала тюрьму именно в стендалевском, наиболее точном ее понимании: «В тюрьме хуже всего то, что нельзя затворить свою дверь...» («Красное и черное»). А у меня и двери-то не было.

Поневоле выходит, что эта глава — собрание эпигра­фов, специально подобранных мной, но по разным причи­нам не пригодившихся в книге. И тем не менее — такой способ прощания с книгой и с читателем мне больше всего по душе.

Мне в эти месяцы пришлось часто и много трибунствовать, обращаться к значительным скоплениям людей. Ду­маю, я сам от этого стал хуже.

«Что бы ни говорили защитники народного смысла, толпа есть соединение хотя бы и хороших людей, но со­прикасающихся только животными гнусными сторонами и выражающая только слабость и жестокость человеческой природы...» (JI.H. Толстой, «Люцерн»).

Хоть и говорит мой любимый поэт, что «нельзя беречь­ся» (Д. Самойлов), для меня наступил момент, когда рас­ставание с собой стало нешуточной угрозой. А ответственность за себя перед будущим — это и есть гражданское до­стоинство.

Человек текуч, говорил Толстой, в течение одной жизни мы три-четыре раза целиком меняем кожу и состав крови. Но даже это не избавляет нас от ответственности за совершенное пять, десять, семнадцать лет назад.

Вот что думает Витаутас Бложе:

...Я не знаю того, кому передам
свои руки и голову,
глаза и сердце
лет через двадцать.
Я не имею права думать, что его не будет.
Я не могу транжирить то, что принадлежит ему.
Я должен заботиться, чтобы он
не страдал из-за меня.
Чтобы он меня не считал врагом.
Считал меня другом.
Братом.
Самим собой.
Чтобы он мог сказать: это был я.

(«Это был я», 1964)

*     *     *

Видимо, по складу я вообще не способен резко меняться и менять позицию. Я, скажем, не умею, как Прунскене. «...Когда на Верховном Совете я изложил свою программу и понимание проблем, ответил на вопросы и де­путаты начали обсуждать мою кандидатуру, на трибуну поднялась представительница Литвы, доктор экономи­ческих наук Прунскене и вспомнила человека, который продался за чечевичную похлебку... Все бы ничего, но ирония судьбы заключается в том, что буквально через две недели сама Прунскене была назначена заместите­лем председателя правительства Литвы и председателем комиссии по экономической реформе» (из интервью Л.И. Абалкина журналу «Огонек», октябрь 1989 г., № 41, с. 25).

У меня вызывают недоверие и отвращение поступки, продиктованные желанием самоутвердиться. И — упрям­ство проигравших, просозидавшихся, которым случайно или закономерно удалось пробиться наверх и закрепиться там. Успехи их неглубоки и поверхностны, они вынуждены таиться и прятаться за стенами спецособняков, спецдомов отдыха (спецотдыха?) и спинами охранников, стоящих ли­цом к народу. Многие, стоящие у власти и при власти, счи­тают, что их охрана и окружение — это, собственно, и есть народ, все же остальное — быдло.

Меня угнетает и запал, захлеб, нахрап ниспровергате­лей, которые рвутся туда же — в просозидавшиеся, — глупея на глазах и оглупляя самые мудрые идеи, огрубляя самые мирные народы. Очень хорошо помню, как сочета­ние «государственный язык, национальный флаг, гимн» стало вызывать у меня тошноту — после тысячи тысяч повторений на все возможные лады. То же и с идеей отделе­ния от СССР.

«Если кто-нибудь из вас еще раз произнесет слово «война», я уйду в дом и захлопну дверь перед вашим но­сом. Это слово нагоняет на меня тоску... Да и еще вот — «отделение от Союза» (Маргарет Митчел, «Унесенные ветром»).

Наступательность, настойчивость даже самого тонкого политика — мираж по сравнению со сдержанной, слезной лирикой Юстинаса Марцинкявичюса:

Наполнишь сердце мукой,
Закатами, людьми.
Словами убаюкай.
До песни подними.

На прутьях краснотала
Две птицы расцвели.
Все то, что нашептала —
Мне выплакать вели.

(«Взгляд на Литву»)

*    *    *

Прошло три или четыре месяца, прежде чем я смог по­казаться перед теми, кто помнил меня по политическим ба­талиям. Последовали многочисленные вопросы, почему я не хожу на заседания Сейма, куда я пропал с телеэкранов и газетных полос. Как тут было не вспомнить прекрасной фразы Тристана Бернара: «Пусть лучше говорят: «Почему же его там нет?», чем удивляются: «Какого черта он там делает?»

 

*    *    *

В конце весны я получил от издательства «Прогресс» предложение: подумать над книгой о последних событиях в Литве. Я привел слова Евгения Замятина: «Я был влюблен в революцию, пока она была юной, свободной, огнеглазой любовницей, — и разлюбил, когда она стала законной суп­ругой, ревниво блюдущей свою монополию на любовь». Мне ответили, что для написания книги вовсе не обязатель­но горячо любить изображаемый предмет. Так-то оно так, но для написания книги главное — это внутреннее ощуще­ние правоты, своего права говорить и быть услышанным... Кто я такой, если даже Йонас Стрелкунас колеблется. Вот стихотворение «Вопросы», точнее, его заключительная строфа:

Когда им стала злоба ненавистна
И страх бесславья в их сердца проник?
У них и у меня — одна отчизна?
Кто мне позволил говорить про них?

*    *    *

Я более полугода ждал, пока этот внутренний страж по­зволил мне заговорить. «Настоящая ответственность быва­ет только личной. Человек краснеет один», — говорит герой повести Фазиля Искандера.

Пусть эти взъерошенные заметки получат запрятанный в текст подзаголовок — «Записки виноватого». Я писал их, краснея и стыдясь.

Как бы мы ни старались выстроить хоромы счастья для всех, следует наметить хоть маленькую каморку для себя и своего негромкого беспримерного счастья. Наверное, вот из таких комнатушек и получится когда-нибудь всемирная коммуна. Только строить каждый и все вместе должны не по принуждению кого-то третьего (трижды тридцать треть­его), который сам намерен получить счастье в другом особ­няке, вдали от этого пестрого Вавилона.

Но надо очень хотеть счастья, очень желать добра, что­бы получилась обыкновенная последняя жизнь.

...Хотел себе рай смастерить,
а вышла обыкновенная жизнь
про себя самого.
И больше я ничего не могу
             хорошего и заметного:
за что ни берусь — все равно получается жизнь

Кукутис, герой книги Марцелиюса Мартинайтиса, лю­бит видеть всякие непотребные сны в центре Вильнюса, на Кафедральной площади.

Осенью 1989-го я остановился возле городка голодаю­щих (не для того, чтобы прочитать лозунги про оккупантов, это к тому времени изрядно примелькалось). Группа немо­лодых мужчин о чем-то горячо жестикулировала. Я подошел послушать.

—  Раньше говорили, что интернационализм — это очень хорошо. А я вам скажу, что интернационалист — это хуже всего! Это как человек, лишенный матери!..

Я не смог удержаться и сказал, что человек без мате­ри — это несчастный, но не дурной человек. И еще я ска­зал, что истинный интернационализм понимаю как любовь не только к своей матери... Завязался довольно дурацкий спор о том, сколько вреда принес миру патриотизм, а сколь­ко космополитизм. И когда я брякнул, что без патриотизма вполне можно обойтись, какая-то немолодая, приятная с виду женщина зло прошептала:

— Без головы тоже вполне можно обойтись!

И я понял, что наша общественная работа не пропала даром.

*    *    *

Когда я пытался урезонить не в меру разошедшихся со­ратников, мне часто приходилось слышать в ответ:

— Победителей не судят.

Не могу передать, насколько я был счастлив, найдя у Фазиля Искандера фразу:

— Победа — истина негодяев.

*    *    *

Завершая последнюю главу книги, я хочу привести сти­хотворение, фрагмент которого дал этой книге название. У меня есть прекрасный друг — художник и поэт Леонардас Гутаускас. Его печальный и сильный талант, как бы высоко и ярко ни проявлялся, никогда не приближает автора и зри­теля (читателя, слушателя) к тем материальным победам, от которых близко до сытой истины.

А к настоящей истине они ведут — его картины и стро­ки. И меня привели к осознанию Родины. Пусть даже эта родина — не моя.

Л.Г.

Как эта боль проста:
с картона,
               холста
тянемся легким прахом
к объятиям,
               плахам.
Не можем одни
без родины и родни.
В эти скудные дни
мне и всем протяни
                           руку–
мы люди друг другу.

16 мая 1989 — 19 января 1990